Константин леонтьев историк. Философия Леонтьева – кратко

Инструмент

Философию истории как параллельного, независимого друг от друга развития ряда замкнутых цивилизаций одним из первых развил Николай Яковлевич Данилевский (1822–1885), создатель научного славянофильства. По образованию он был естествоиспытатель – и подвел под свой национализм биологическую базу. Главное сочинение Данилевского – книга Россия и Европа (1869). Он видел в России и в славянстве зародыши новой цивилизации, которой суждено заменить отмирающую западную. В отличие от других славянофилов Данилевский не считал Россию в каком бы то ни было отношении выше Запада, он просто считал, что она другая и долг России оставаться самой собой, – не потому, что тогда она будет лучше и святее, чем Европа, а потому, что, подражая Западу, но не будучи им, она станет лишь несовершенной обезьяной, а не истинным участником европейской цивилизации.

Нет сомнения, что книга Данилевского в немецком переводе была источником идей Освальда Шпенглера , чья книга Закат Европы произвела сенсацию в Германии. Идеи Н. Данилевского оказали большое влияние и на Константина Николаевича Леонтьева, гениального русского консервативного философа (см. на нашем сайте его краткую биографию). Леонтьев подробно развил мысль, что мировые цивилизации подобны живым существам и, подвергаясь действию общего для всего живого закона природы, проходят три стадии развития. Первая – первоначальная или примитивная простота. Вторая – бурный рост со сложностями творческого и прекрасного неравенства. Только эта стадия и имеет ценность. В Западной Европе, к примеру, она длилась с XI по XVIII век. Третья стадия – вторичное опрощение, разложение и гниение. Эти стадии в жизни нации соответствуют этапам жизни индивидуума: эмбрион, жизнь и разложение после смерти, когда сложность живого организма снова распадается на составлявшие его элементы. С XVIII века Европа находится в третьей стадии, и есть основания думать, что ее гниением заражена и цивилизационно отличная от ней Россия.

Константин Леонтьев в молодости

Писания Константина Леонтьева, кроме его первых романов и рассказов из греческой жизни, делятся на три категории: изложение его политических и религиозных идей; литературно-критические статьи; воспоминания. Политические писания (в том числе Византизм и славянство ) были опубликованы в двух томах под общим названием Восток, Россия и славянство (1885–1886). Написаны они яростно, нервно, торопливо, отрывисто, но энергично и остро. Их нервное беспокойство напоминает Достоевского . Но в отличие от Достоевского Леонтьев – логик, и общий ход его аргументации, сквозь всю взволнованную нервозность стиля, в ясности почти не уступает Толстому. Философия Леонтьева состоит из трех элементов. Прежде всего – биологическая основа, результат его медицинского образования, заставлявшая его искать законы природы и верить в их действенность в социальном и моральном мире. Влияние Данилевского еще укрепило эту сторону, и она нашла выражение в леонтьевском «законе триединства»: созревание – жизнь – разложение обществ. Во-вторых – темпераментный эстетический имморализм, благодаря которому он страстно наслаждался многоликой и разнообразной красотой жизни. И наконец – беспрекословное подчинение руководству монастырского православия, господствовавшее над ним в последние годы жизни; тут было скорее страстное желание верить, чем просто вера, но от этого оно было еще более бескомпромиссным и ревностным.

Валентин Катасонов - Корни либеральной идеологии и Константин Леонтьев

Все три эти элемента вылились у него в крайне консервативную политическую доктрину и в убеждённый русский национализм. Он ненавидел современный Запад и за атеизм, и за уравнительные тенденции, разлагающие сложную и разнообразную красоту общественной жизни. Главное для России – остановить процесс разложения и гниения, идущий с Запада. Это выражено в словах, приписываемых Леонтьеву, хотя в его произведениях они не встречаются: «Россию надо подморозить, чтобы она не сгнила ». Но в глубине своей души биолога он не верил в возможность остановить естественный процесс. Он был глубочайшим антиоптимистом. Он не только ненавидел демократический процесс, но и слабо верил в реализацию собственных идеалов. Он не желал, чтобы мир стал лучше. Пессимизм здесь, на земле, он считал основной частью религии.

Политическая его платформа выражена его характерно встревоженным и неровным стилем в следующих формулах:

1. Государство должно быть многоцветным, сложным, сильным, жестким до жестокости, основанным на классовых привилегиях и меняться с осторожностью.

2. Церковь должна быть более независима , чем теперь, епископат должен быть смелее, авторитетнее, сосредоточеннее. Церковь должна оказывать на государство смягчающее влияние, а не наоборот.

3. Жизнь должна быть поэтичной, многообразной в своей национальной – противопоставленной Западу – форме (например – или не танцевать вовсе и молиться Богу, или танцевать, но по-нашему; придумать или развивать наши национальные танцы, совершенствуя их).

4. Закон, основы правления должны быть строже, но люди должны стараться быть добрее; одно другое и уравновесит.

5. Наука должна развиваться в духе глубокого презрения к собственной пользе.

Во всем, что Леонтьев делал и писал, было такое глубокое пренебрежение к просто нравственности, такая страстная ненависть к демократическому стаду, такая яростная защита аристократического идеала, что его много раз называли русским Ницше . Но у Ницше самое побуждение было религиозным, а у Леонтьева нет. Это один из редких в наше время случаев (а в средние века самый распространенный) человека, в сущности нерелигиозного, сознательно покоряющегося и послушно выполняющего жесткие правила догматической и замкнутой в себе религии. Но он не был богоискателем и не искал Абсолюта. Мир Леонтьева конечен, ограничен, это мир, самая сущность и красота которого – в его конечности и несовершенстве. «Любовь к Дальнему» ему совершенно незнакома. Он принял и полюбил православие не за совершенство, которое оно сулило в небесах и явило в личности Бога, а за подчеркивание несовершенства земной жизни. Несовершенство и было то, что он любил превыше всего, со всем создающим его многообразием форм – ибо, если когда и был на свете настоящий любитель многообразия, то это Леонтьев. Злейшими его врагами были те, кто верили в прогресс и хотели втащить свое жалкое второсортное совершенство в этот блистательно несовершенный мир. Он с блистательным презрением, достойным Ницше, третирует их в ярко написанной сатире Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения .

Хотя Леонтьев и предпочитал литературе жизнь, хотя он и любил литературу лишь в той степени, в какой она отражала прекрасную, т.е. органическую и разнообразную, жизнь, он был, вероятно, единственным истинным литературным критиком своего времени. Ибо только он был способен в разборе дойти до сути, до основ литературного мастерства, независимо от тенденции автора. Его книга о романах Толстого (Анализ, стиль и веяние. О романах графа Л. Н. Толстого , 1890 г.) по своему проникновенному анализу толстовских способов выражения является шедевром русской литературной критики. В ней он осуждает (как сам Толстой за несколько лет перед тем в статье Что такое искусство? ) излишне подробную манеру писаталей-реалистов и хвалит Толстого за то, что он ее бросил и не применял в только что вышедших народных рассказах. Это характеризует справедливость Леонтьева-критика: он осуждает стиль Войны и мира , хотя он согласен с философией романа и хвалит стиль народных рассказов, хотя и ненавидит «Новое христианство» Толстого .

В последние годы жизни Леонтьев опубликовал несколько фрагментов своих воспоминаний, которые и есть самое интересное из его произведений. Написаны они в той же взволнованной и нервной манере, что и его политические эссе. Нервность стиля, живость рассказа и беспредельная искренность ставят эти воспоминания на особое место в русской мемуарной литературе. Лучше всего те фрагменты, где рассказывается история его религиозной жизни и обращения (но задержитесь и на первых двух главах о детстве, где описывается его мать; и на истории его литературных отношений с Тургеневым); и восхитительно живой рассказ о его участии в Крымской войне и о высадке союзников в Керчи в 1855 г. Знакомясь с ними, читатель сам становится частью леонтьевской взволнованной, страстной, импульсивной души.

Константин Леонтьев. Фото 1880 г.

При жизни Леонтьева оценивали только с «партийных» точек зрения, и, так как он был прежде всего парадоксалистом, он удостоился лишь осмеяния от оппонентов и сдержанной похвалы от друзей. Первым признал леонтьевский гений, не сочувствуя его идеям, Владимир Соловьев , потрясенный мощью и оригинальностью этой личности. И после смерти Леонтьева он много способствовал сохранению памяти о нем, написав подробную и сочувственную статью о Леонтьеве для энциклопедического словаря Брокгауза-Ефрона. С тех пор началось возрождение Леонтьева. Начиная с 1912 г. стало появляться его собрание сочинений (в 9 томах); в 1911 г. вышел сборник воспоминаний о нем, предваренный прекрасной книгой Жизнь Леонтьева , написанной его учеником Коноплянцевым. Его стали признавать классиком (хотя порой и не вслух). Оригинальность его мысли, индивидуальность стиля, острота критического суждения никем не оспариваются. Литературоведы новой школы признают его лучшим, единственным критиком второй половины XIX века; евразийцы , единственная оригинальная и сильная школа мысли, созданная после революции антибольшевиками, считают его в числе своих величайших учителей.

Гениальный русский мыслитель, писатель и публицист, дипломат, врач, ставший в конце жизни монахом - пережил в середине XIX в. единственную в своем роде философскую и духовную эволюцию.

Родился 13 (25) января 1831 в с. Кудиново Калужской губ., в потомственном имении, был седьмым (последним) ребенком в семье. В 1849 Л. окончил семь классов Калужской гимназии с отличными отметками по всем предметам, кроме физики и математики, продолжил учебу в ярославском Демидовском юридическом лицее, но по желанию матери перешел на медицинский факультет Московского университета. Тогда же начинается творческая деятельность Л. В 1850 г. он принес первую комедию своему кумиру И.С. Тургеневу, который в 1851 г. ввел его в салон графини Салиас, где Леонтьев познакомился с Т.Н.Грановским, М.Н. Катковым и др. Его очерки, комедии, повести, роман в 1851 – 1861 гг. публикуются в журнале “Отечественные записки”. Формально Леонтьев оставался связанным прежде всего с литературным кругом Тургенева и, следовательно, с западническим либерально-эстетическим направлением русской мысли (П.Анненков, В.Боткин, А. Дружинин и др.). Все написанное им в 50-х годах Л. резко осуждал потом.

Медицинская деятельность Леонтьева, начавшаяся в период Крымской войны, куда Л. отправляется добровольцем с 5–го курса, продолжалась семь лет: в егерском полку, в госпиталях (1854 -1857) и по окончании войны в имении барона Д.Г. Розена домашним доктором (1858 - 1860). В начале 1861 г. К. Н. оставляет медицину и полностью переключается на литературную работу.

В 1862 году после тяжелого кризиса происходит решительный и окончательный разрыв с либеральными иллюзиями. В 1864 г. был опубликован роман “В своем краю”, отразивший радикальный эстетизм и новые антидемократические взгляды автора. Устроившись по протекции на службу в Министерство иностранных дел, Л. около года работал в архивах, затем был направлен секретарем русского консульства на о. Крит. В течение десяти лет (1863 –1872) занимал различные должности в российских консульствах на территории Оттоманской Порты: в Кандии (о.Крит), Адрианополе, Тульче, Янине, Салониках.

Его дипломатическая карьера складывалась удачно: отчеты нравились в Министерстве, его лично ценил сам канцлер кн. А.М. Горчаков. Пребывание на Крите было неожиданно прервано дипломатическим инцидентом. Л. ударил хлыстом французского консула, который позволил себе оскорбительно отозваться о России. У Л. проявляется интерес к публицистике, им написана и опубликована в газете “Заря” первая статья на политические и общеисторические темы “Грамотность и народность” (1870).

В Тульче у жены его появились первые признаки помешательства, которое впоследствии он расценивал как наказание за его постоянные измены. В Янине его самого начали преследовать болезни, ухудшилось состояние жены. В Салониках в 1871 произошло центральное мистическое событие всей его жизни. Он проснулся ночью в своем доме и обнаружил у себя холеру. На него напал отчаянный страх смерти. Он лежал на постели и смотрел на образ Божьей Матери (который появился у него, неверующего с 1851 г., накануне случайно – оставленный то ли русскими купцами, то ли афонским монахом, Л. даже не запомнил этого точно). В. В. Розанову позже рассказывал: “Я думал в ту минуту даже не о спасении души... я, обыкновенно вовсе не боязливый, пришел в ужас просто от мысли о телесной смерти и, будучи уже заранее подготовлен… целым рядом других психологических превращений, симпатий и отвращений, я вдруг, в одну минуту, поверил в существование и могущество… Божией Матери, поверил так ощутительно и твердо, как если бы видел перед собою живую, знакомую, действительную женщину, очень добрую и очень могущественную, и воскликнул: Матерь Божия! Рано! Рано умирать мне!.. Я еще ничего не сделал достойного моих способностей и вел в высшей степени развратную, утонченно грешную жизнь! Подними меня с этого одра смерти. Я поеду на Афон, поклонюсь старцам, чтобы они обратили меня в простого и настоящего православного, верующего в среду и пятницу и в чудеса, и даже постригусь в монахи…”. Через два часа ему стало лучше, а через три дня он уже был в Афонском монастыре. Он просит настоятеля Русского Пантелеимоновского монастыря о. Иеронима постричь его в монахи, но просьба его, разумеется, отклонена. Однако Л. дозволено как “простому поклоннику” пожить некоторое время на Афоне. Там он проводит год, затем переезжает в Константинополь.

Началась новая “переоценка ценностей”: Л. отрекся от некоторых прежних, “в высшей степени безнравственных” сочинений, сжег рукописи цикла романов “Река времен”, отказался от дальнейшей службы (т.е. и от материальной обеспеченности) по религиозным мотивам. Получив отставку, переехал на о. Халки и продолжил работу над главным своим трактатом “Византизм и славянство”, начатым ещё на Афоне и в Константинополе в 1872 - 1873, а завершенном уже в России (Л. возвратился на родину в 1874 г.) Желая исполнить обет, он становится послушником в Николо-Угрешском монастыре. Однако аристократизм и слабое здоровье не позволяют выдержать тягот монашеской жизни, и весной 1875 Л. покидает обитель.

В июне 1875 г. он приехал в родное Кудиново, к тому времени заложенное, и в следующие годы целиком посвятил себя историософской, социально-философской публицистике и литературной критике. В 1875 в малочитаемом журнале “Чтения в Императорском обществе истории и древностей российских” вышел трактат “Византизм и славянство” (М.Н. Катков не решился на публикацию в “Русском вестнике” из-за “антиславизма” автора). В 1876 Катковым же изданы три тома леонтьевских повестей и рассказов 60-х-70-х гг. под общим заголовком “Из жизни христиан в Турции”.

В 1880 году К. Н. на полгода стал помощником редактора газеты “Варшавский дневник”, где им опубликован ряд статей по принципиальным вопросам.

В 1881 - 1887 он вновь на государственной службе - в Московском цензурном комитете. Две важные статьи “Записка о необходимости большой газеты в С. - Петербурге” и “Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения”, написанные в этот период, увидели свет только после смерти автора.

В 80-е годы окончательно оформляется идейно-философская доктрина Леонтьева. Выходят отдельной брошюрой два полемических очерка о Ф.М.Достоевском и Л.Н.Толстом “Наши новые христиане” (1882), где он прилагает к идеям и творчеству двух великих писателей строго православную точку зрения и приходит к выводу о несостоятельности их религиозной проповеди; издается двухтомный сборник “Восток, Россия и Славянство”, включающий более ранние статьи, в том числе и трактат “Византизм и Славянство”(1885 - 1886).

В 1887 Л. вышел в отставку. Кудиново ещё в 1882 пришлось продать, но он приобрел домик за оградой Оптиной Пустыни, где и поселился с супругой и верными слугами. В Оптиной Пустыни Л. переживает последний период своего почвенничества и уже почти пророчествует о грядущей судьбе России. Его политическим завещанием стали поздние работы “Национальная политика как орудие всемирной революции” (1889) и “Славянофильство теории и славянофильство жизни” (1891), “Над могилой Пазухина” (1891). Его духовником с конца 70-х гг. был знаменитый тогда старец, ныне канонизированный святой отец Амвросий Оптинский, без благословения которого Л. ничего не предпринимал. Даже “критический этюд” “Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л.Н.Толстого” (1890), где ему наконец полно и ясно удалось сформулировать принципы своей совершенно оригинальной эстетики, был написан по благословению старца. 23 августа 1891 года, спустя 20 лет, К. Н. наконец исполнил свой обет - принял тайный постриг под именем Климента, однако, старец Амвросий не благословил его оставаться в Оптиной пустыни и направил в Сергиев Посад - как оказалось, умирать. Поселившись в начале сентября в лаврской гостинице, Л. в октябре получил известие о кончине о. Амвросия, а менее чем через месяц заболел воспалением легких и скоропостижно скончался 12 (24) ноября 1891. Похоронен в Сергиевом Посаде, в Гефсиманском скиту на кладбище у церкви Черниговской Божией Матери. Могилы Леонтьева и похороненного рядом с ним его позднего последователя В. Розанова были утрачена после революции и обретены вновь в 1991 г.

Этапы идейной эволюции

Две даты: 1862 и 1871 делят его творческую биографию на три отчетливых периода: в 50-е гг.- либеральный эстетизм и материализм (словами самого Л.: “естественно-эстетическое чувство, поддержанное и укрепленное рациональным идеалом науки”); после 62 г. – ультраэстетизм в сочетании с политическим консерватизмом и почвенничеством и, наконец, религиозно-аскетический трансендентализм, эсхатологизм, византизм в соединении с неизменным, но как бы “оцерковленным” эстетизмом в последний, самый долгий и плодотворный период, после чудесного исцеления и обращения к православной вере 1871.

Историософия. “Византизм” и “славянство”

Философия истории Леонтьева, что, конечно же, неслучайно, в главных своих чертах сложилась на Балканах и в Константинополе. Находясь на Афоне, он формулирует ключевое для себя понятие византизма. Центральный свой трактат “Византизм и славянство” он начинает с определения византизма: “Византизм в государстве значит - Самодержавие. В религии он значит христианство с определенными чертами, отличающими его от западных церквей, от ересей и расколов. В нравственном мире... византийский идеал не имеет... преувеличенного понятия о земной личности”, он склонен “к разочарованию во всем земном, в счастье, в устойчивости нашей собственной чистоты... византизм... отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов... он есть сильнейшая антитеза идее всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства”. Л. первым вводит в науку этот термин и определяет его границы. Из его предшественников в русской мысли можно назвать лишь двоих, и то с большой натяжкой: Карамзина с его требованием “хранительной мудрости” и защитой сословного неравенства и в чуть большей степени Тютчева, писавшего об особой связи православия и государства, об идеале Греко-Римской Православной Империи, в которую должна “раскрыться” Россия, но у Тютчева не было столь определенного понятия “византизма”. Кроме того, его историософская публицистика была в России практически неизвестна. Леонтьев разводит и противопоставляет “византизм” и “славизм”, которые иногда (например, у Хомякова, Аксаковых и Данилевского) смешивались. Если “византизм” у Л. выражает сущность всей русской культуры и спасителен, то “славизм” политически ошибочен и прямо вреден с точки зрения судеб России. В отличие от Данилевского, Л. с большим сомнением относится к идее объединения славянства, опасаясь, что более тесный союз с западными славянами, уже зараженными духом "эгалитаризма" (стремления к равенству), может принести России больше вреда, чем пользы. Леонтьев, как и Тютчев, считал, что славянство ни при каком случае не может составить основу прочного консервативного государства. Вообще его трактат можно считать полемически направленным против панславизма (сегодня история сделала ненужной столь подробную аргументацию Л. по данному вопросу, но необходимо учесть, что Л. писал в период только что завершенного объединения Италии и Германии по племенному принципу, и панславизм становился в России расхожей - притом либеральной и даже отчасти, как ни парадоксально, западнической идеей). Развивая идею Тютчева об "Империи Востока", выделяя три начала русской государственности (византийское, монгольское и германское), признавая к тому же, что Византийская империя даже больше наследовала Персии, нежели греческой цивилизации,- Л. фактически первым в русской мысли приходит к идее Евразии, позднее, в ХХ в. разрабатываемой целым философским направлением (Н.Трубецкой, П.Савицкий, Г.Вернадский, позже Л.Гумилев, в последнее время А.Дугин).

Суть концепции византизма состояла в следующем. Европа, т.е. романо-германская цивилизация, дважды встречалась с Византией: в своем истоке (V-IXв.), пока окончательно не обособилась от неё, и в XV в., когда Византийская цивилизация прекратила свое видимое существование, и её “семена” упали на почву Севера (Россия) и Запада. Это второе сближение, когда европейская цивилизация сама переживала расцвет, привело к так наз. эпохе Возрождения, которую Л. предлагает называть эпохой “сложного цветения Запада”. “Второе” византийское влияние приводит, по Л., к повсеместному усилению монархической власти в Европе (в противовес “феодальной раздробленности”), развитию философии и искусства. В России же XV в. византизм встретил “бесцветность и простоту”, что содействовало более глубокому его усвоению. Несмотря на неоднократные позднейшие западные влияния, “основы нашего как государственного, так и домашнего быта остаются тесно связанными с византизмом”. Пока Россия держится византизма - она сильна и непобедима. “Изменяя, даже в тайных помыслах наших, этому византизму, мы погубим Россию”. Отступлениями от византизма является как западничество, так и “славизм”.

В главе VI своего сочинения Л. излагает ставшую впоследствии знаменитой органическую теорию исторического развития. Как всё живое на земле, любое общество в истории проходит три этапа: 1) первичной простоты, 2) сложного цветения (“цветущей сложности”) и 3) вторичного смесительного упрощения, за которым следует разложение и гибель.

Согласно Леонтьеву, Европа уже вступила в третью стадию, о чем свидетельствует прежде всего владычество эгалитарно-демократического, буржуазного идеала и соответствующее ему революционное гниение (а отнюдь не обновление) общества. Россия, будучи особым и отдельным социальным организмом, порождением и наследницей Византии, имеет шансы избежать общеевропейской участи.

“Россию надо подморозить”

Только так - блокируя разрушительные европейские процессы и при этом держась на почтительном расстоянии от растленного либерализмом “славянства”, Россия может обрести будущность.

Достойными охранения началами Л. считал: 1) реально-мистическое, строго-церковное и монашеское христианство византийского типа, 2) крепкую, сосредоточенную монархическую государственность и 3) красоту жизни в самобытных национальных формах. Все это нужно охранять против одного общего врага - уравнительного буржуазного прогресса, торжествующего в новейшей европейской истории. Главные черты его культурно-политического идеала таковы: "государство должно быть пестро, сложно, крепко, сословно и с осторожностью подвижно, вообще сурово, иногда и до свирепости; церковь должна быть независимее нынешней, иерархия должна быть смелее, властнее, сосредоточеннее; быт должен быть поэтичен, разнообразен в национальном, обособленном от Запада единстве; законы, принципы власти должны быть строже, люди должны стараться быть лично добрее - одно уравновесить другое; наука должна развиваться в духе глубокого презрения к своей пользе".

Данилевский и Леонтьев по праву считаются открывателями “цивилизационного подхода” к истории, который в ХХ в. стал популярен благодаря О. Шпенглеру и А. Тойнби.

Эсхатология

Цивилизация рождается, страдая, растет, достигает сложности и цветения и, страдая, умирает, как правило, не превышая возраста в 1200 лет (меньше - сколько угодно, больше - никогда).

Это, по словам В. Соловьева, не христианская схема истории, но эстетическая и биологическая. Леонтьев применяет к истории медицинский, биологический подход врача-патологоанатома. Биологический подход к истории как органическому развитию человечества Леонтьев заимствовал у Данилевского. Однако, как отмечает С.Г. Бочаров, “в плане религиозного сознания патология смыкалась с эсхатологией, острым чувством исторического конца”. Л. ощущал подчиненность мирового процесса “космическому закону разложения”. Т.е. разложение, гниение для Л. - понятия метафизические. Лишь на первый взгляд правы В. Соловьев и Г. Флоровский, утверждавший, что "Леонтьев не видел религиозного смысла истории", расходясь в этом и со святоотеческой традицией, и с традициями русской философии. Во-первых, несправедливо и неисторично требовать “видеть” религиозный смысл истории от мыслителя 19 столетия - был ли хоть один пример подобного? Сама эта “традиция” в русской философии сложилась только в ХХ в. Во-вторых же, упрек и несправедлив, потому что “религиозный смысл” в историософской концепция Л., хотя она и является “естественно-органической” по виду, есть. На самом деле все составляющие “разнопородные” начала философии Л. взаимопроникают, и даже в чисто органическое проникает религиозно-политическая терминология. Так, зерно оливки у Л. “не смеет стать дубом”...

Начать с того, что Л. полагает осуществление религиозного идеала целью истории. В современности он видит два таких идеала, которому соответствуют два типа цивилизации. Первый - византийский, аскетический, потусторонний, исходящий из “безнадежности на что бы то ни было земное” и утверждающий апокалиптические “новую землю" и “новое небо”. Второй (и здесь мыслитель настаивает на том, что это идеал тоже религиозный) - современный европейский, либеральный, прогрессистский, посюсторонний, обещающий “всебуржуазный, всетихий и всемелкий Эдем”. Все западные модернистские социальные движения Л. объединяет термином эвдемонизм: ”Эвдемонизм - вера в то, что человечество может достичь тихого, всеобщего блаженства на этой земле”. С этой главной “ересью” XIX столетия Леонтьев как христианин и ведет неустанную двадцатилетнюю борьбу, обнаруживая её следы даже в пушкинской речи уважаемого им и близкого идейно Ф. М. Достоевского; с ним вступает Л. в нелицеприятный спор, заведомо проигрышный, т.к. речь Достоевского имела массовый успех, и любые возражения воспринимались как неадекватные и неуместные. Между тем Л. был прав: в пушкинской речи были скрытые черты христианского утопического социализма, которым Достоевский увлекался в молодости, писатель призывал будущие поколения русских людей “изречь окончательное великое слово общей гармонии, братского согласия всех племен по Христову евангельскому закону!” Этот утопический взгляд противоречил леонтьевскому эсхатологизму, его пониманию истории как “плодотворной, чреватой творчеством по временам и жестокой борьбы”. Эта борьба будет длиться до скончания века - другого история не знает. По Л., и Христос пришёл в мир, чтобы подчеркнуть, что “на земле всё неверно и всё неважно, всё недолговечно” и что царство гармонии “не от мира сего”, поэтому евангельская проповедь никоим образом не победит видимо в этом мире, а наоборот, потерпит кажущуюся неудачу перед самым концом истории. Именно и только такой взгляд, согласно Л., дает “осязательно-мистическую точку опоры” для этой жизни, т.е. для достойного проживания своего отрезка земной истории. Это, без сомнения, православная философия истории, пророчество же о всеобщем примирении людей, по словам Л., - не православное, “а какое-то общегуманитарное”.

“Прогресс” неуклонно ведет историю к концу. Конец европейской цивилизации станет концом цивилизации мировой: “средний европеец - орудие всемирного уничтожения”. Однако, нельзя сказать, что К. Л. с его органической теорией был детерминистом. Процессу всеобщего смешения, упрощения и разложения противостоит прежде всего у Л. “эстетика жизни”. Свободная воля человека может влиять на историю - правда, исключительно негативно: оказывая сопротивление, препятствуя распространению прогресса и религии эвдемонизма. В качестве альтернативы разрушительному ходу истории Л. выдвигал “охранительный” принцип государства и религии, укрепление семьи как “малой церкви”, принцип красоты в искусстве и монашеский путь личного спасения. Все эти факторы, безусловно, связаны у Л. на религиозной основе как сопротивление неизбежной апостасии. ( - православное учение о неизбежности постепенного ухудшения состояния мира вследствие “отступления” человечества от Христа и христианских начал жизни). Даже один монах своим выбором аскетического идеала противостоит прогрессивным тенденциям и тем самым “отсрочивает” конец. Что же говорить о целом охранительном государстве! Только вот что это за государство? В начале 70-х Л. не сомневается: Россия. Однако с каждым годом он постепенно переосмысливает русское мессианство. Через трагически-эмоциональное: “Неужели таково в самом деле попущение Божие и для нашей дорогой России?! Неужели, немного позднее других, и мы с отчаянием почувствуем, что мчимся бесповоротно по тому же проклятому пути!?” - к тревожно-трезвой констатации, что как раз Россия и станет во главе общереволюционного движения, и пресловутая “миссия” России, о которой начиная с Чаадаева столько говорили и славянофилы, и западники, в том, чтобы -“окончить историю”. Хотя эта мысль вроде бы и не связана напрямую с “византизмом”, на самом деле здесь византизм Л. описывает своеобразный круг, как бы обходя всю русскую историю и возвращаясь к истокам: высказывание Л. неожиданно смыкается с византийской эсхатологией IX в., когда языческая Русь, часто нападавшая на Империю, отождествлялась с библейским народом Рош, должным прийти и разрушить мир в самом конце. Так что историософия Леонтьева, вопреки Флоровскому и Соловьёву, соотносима со святоотеческой традицией - с учением об апостасии и с православной эсхатологией в целом.

Этика и Эстетика

Эстетика жизни - одно из важнейших понятий Л. Это, в его понимании, сама жизнь в её существенных формах. Это понятие вненравственное и даже внерелигиозное. О. Павел Флоренский называет мировоззрение Леонтьева в целом “религиозным эстетизмом”.

В начале 60-х гг., когда Л. делает несколько попыток сформулировать свои эстетические принципы, он отталкивается от Добролюбова, а наследует Ап. Григорьеву с его “органической критикой”. Идеи Григорьева о произведениях искусства как “живых порождениях жизни творцов и жизни эпохи”, об их органичности и связи с породившей их почвой, само понятие “почвы”, столь значимое, так же, как и понятие “веяния” (естественное перетекание живой истории и жизни в искусство), - вошли в эстетику Л. “Для Л. форма и стиль имеют свою психологию, а “дышит” и “веет” в ней время и место, среда и момент, эпоха, история” (Бочаров). Эстетика Л. непосредственно связана с его философией истории. Так, “избыточные подробности” в ущерб форме целого, которые претят его эстетическому вкусу в романах Л.Толстого, являются для него одновременно отражением распада форм общественно-государственного уклада России в пореформенную эпоху и шире - отражением разрушительного всеевропейского “эгалитарного процесса”, который проявляется в повсеместном убывании красоты и к которому Л., по его собственным словам, испытывал “философскую ненависть”, а эстетически - “художественную брезгливость”. “Европейская цивилизация мало-помалу сбывает всё изящное, живописное, поэтическое в музеи и на страницы книг, а в самую жизнь вносит везде прозу, телесное безобразие, однообразие, смерть...” эстетизм Л., таким образом, напрямую связан с его политическими взглядами, историософией и эсхатологией.

Понятие формы

Леонтьев, эстетизм которого имеет много точек соприкосновения с античностью, своеобразно переосмыслил аристотелевское понятие “формы”. У Л., как у Платона и Аристотеля, форма выражает сущность явления. Но если у Аристотеля форма - это одна из 4 причин движения материи, то для Леонтьева, напротив: “форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться”, - т.е нечто, что останавливает и сдерживает движение. Его понятие формы универсально и относится как к биологическим, историческим, политическим и культурным организмам, так и к искусству. Причем во всех этих сферах процессы разложения или, наоборот, охранения формы (т.е. определенности, безусловной границы, отчетливых различий) едины. Явления вне определенной формы не существует: оно или пребывает в форме, или ищет форму. Форма “стесняет”, но это стеснение спасительно, в то время как вне формы - смешение, упрощение, гибель. Так, нет государства без принудительных форм власти, армии, полиции, вообще неравенства и социальных перегородок, создающих сложность государственных форм; нет православия вне совершенно определенных форм церковности, нет произведения искусства (это наиболее очевидно) без подчинения материала форме, наконец, нет в нравственном смысле и человека, если он не будет “стесняться” – во всех смыслах этого слова: внешне человек должен быть “отечески и совестливо” стеснен государственной властью, внутренне – религией и собственной совестью. Второе – важнее, поэтому “религия – краеугольный камень охранения”: “Когда веришь, тогда знаешь, во имя чего стесняешься...” Почти совпадая на словах с известным персонажем Достоевского, Л. говорил Л. Тихомирову: “Но если Бога нет, почему же мне стесняться?”

Главным психологическим фактором, обеспечивающим внутреннюю способность “стесняться” у человека, по Л., является страх. Проповедь христианской любви, которую в 70-80-е гг. начали Толстой и Достоевский, натолкнулась на “догматическое” возражение Л., который, опираясь на православную аскетическую традицию, называет это “односторонним”, “сентиментальным”, “розовым” христианством. Мы помним, что именно страх способствовал быстрому обращению Л. в православие. Страх Божий (а потом только любовь) помогает человеку не разложиться в грехе и достичь религиозного спасения. Страх уничтожения (или, в христианской терминологии, “памятование смерти”) питает с виду бесстрастную отстраненную историософскую схему “триединого процесса” у Л. (здесь - религиозный исток этой теории, который не заметили В. Соловьев и Г. Флоровский). Но и исток эстетики Л., по слову Розанова, -“эстетический страх”. При таком онтологическом (пронизывающим все сферы бытия) понимании страха, Л. не онтологично понимает любовь (только в этическом и эстетическом смысле: “любовь-милосердие” и “любовь-восхищение”), что ослабляет его концепцию. Кроме того, как неоднократно замечали уже многие современники Л., неонтологичность понимания любви, утверждение трагического характера земной гармонии и крайний эстетизм Л. с неизбежностью приводили его к оправданию зла - в мире и в истории. Зло необходимо как условие всего самого ценного: подвига, жертвы, переживания и, наконец, добра. Эстетика Л. героична и направлена против преобладающего в 19 в. гуманизма. При всей личной человеческой чуткости Л. и важности для него этико-эстетического понятия “теплоты”, можно, по-видимому, считать его наряду с Ницше самым дегуманизированным философом столетия (хотя некоторые исследователи отмечают у обоих другой тип гуманизма - ренессансный – с культом сильной личности; Н. Бердяев писал в этой связи об аристократической “морали ценностей”, в противовес буржуазной морали “человеческого блага”).

Леонтьев и славянофилы

Леонтьев, которого часто причисляют к “поздним славянофилам”, на самом деле достаточно дистанцирован по отношению к этому течению русской мысли. Вполне в согласии со своей теорией формы, Л. достаточно резко обособлялся ото всего идейно близкого, даже ближайшего к себе. Лишь на первый поверхностный взгляд он близок к ним, но и культ России, и антизападничество его имеют совершенно иное происхождение. Он видит вполне слабые стороны славянофильства, резко отрицательно относится к “славизму”. В 60-е-70-е гг. Л. ближе к почвенничеству Ап. Григорьева и Достоевского, Л., как и других почвенников, отталкивает от славянофильского учения его “гладкость”, недостаточная проблемность: "правда, истина, цельность, любовь и т. п. у нас, а на Западе - рационализм, ложь, насильственность, борьба и т. п. Признаюсь, -пишет Л., - у меня это возбуждает лишь улыбку; нельзя на таких обще-моральных различиях строить практические надежды. Трогательное и симпатическое ребячество это - пережитой уже момент русской мысли". Почвенники (см. программную статью Ап. Григорьева о Пушкине), пережив увлечение Западом, проповедовали “возвращение домой”, в то время как московские славянофилы Хомяков и Аксаковы как бы и не выезжали из “дома”. Антизападничество славянофилов основывалось на узрении некоего “первородного греха”, изначальной ошибки, легшей в основу всей Западной цивилизации, для Л. же (вместе с Данилевским) современное "разложение" Европы - простое следствие общего для всех цивилизаций естественного закона. В Европе он видит великую цивилизацию - хотя и вступившую в последнюю разлагающую фазу своего исторического развития. Он словно бы призывает Европу “к барьеру”, его устраивает состояние некоей “цивилизационной дуэли” между Россией и Западом, т.к. это борьба, т.е. “эстетика”, жизнь, сложность, “форма”. Если же убрать барьер - начнется распад формы, Л. предостерегает от уравнивания и смешения, ибо это (он знает) ведет к гибели цивилизации, а может быть - на этот раз и всего человечества. Новая великая будущность для России зависит, согласно Леонтьеву, от ряда причин: будет ли усиливаться византийское начало или восторжествует “эгалитарный процесс”, что в свою очередь связано и с “биологическим” возрастом цивилизации. “Не так уж мы молоды”, - словно отвечает Леонтьев Одоевскому и Данилевскому, которые видели в России “молодую” историческую культуру, а потому даже с некоей неизбежностью должную сменить стареющий Запад: “Россия уже прожила 1000 лет, а губительный процесс эгалитарной буржуазности начался и у нас, после Крымской войны и освобождения крестьян”. Наконец, будущее зависит и от самого характера “почвы”, которое переживает в творчестве Л. некоторую эволюцию. В 1870 г. в статье “Грамотность и народность” “роскошная” русская почва противопоставлена западной “истощенной”. В 1875 в “Византизме и славянстве” Л. отмечает уже “слабость” и скрытую “подвижность” этой почвы. Наконец, в предсмертных статьях следует пророческое предостережение о возможности социалистической революции в России - в связи с особенностями всё той же русской почвы: “Почва рыхлее, постройка легче... Берегитесь”.

Любопытно сопоставить почвенничество Леонтьева и Достоевского. Публицистика Леонтьева 80-х гг. близка публицистике “Дневника писателя”, которую он оценивал очень высоко. Однако речь Достоевского на открытии памятника Пушкину и возражение на нее Л. показывает иллюзию близости их почвенничества. Расхождение идет по двум основным линиям: народ/государство и христианство/церковность. Достоевский (и в 40-е, и в 80-е гг.) оставался народником. Для него “почва” - это и есть преимущественно народ. Русская идея для него - это прежде всего идея русского народа-богоносца, к государству же русскому и будучи социалистом, и будучи почвенником, он относился с неизменной враждебностью. Государство - насильственное объединение людей (здесь Достоевский вполне славянофил), историческая церковь исказила учение Христа (здесь он христианский социалист). Его идеал будущего, о котором он говорит и в пушкинской речи, и в заключительных частях “Дневника писателя”, внегосударствен и внецерковен - это идеал “всенародной и вселенской церкви”, где церковью как всеобщим братским единением людей является сам народ - сначала русский, затем, по его примеру, все остальные. Эта утопия Достоевского (справедливо охарактеризованная Л. как ересь) была прямо противоположна византийскому идеалу. Не смущаясь иронизировать над давно покойным Достоевским, Л. в своей последней статье “Над могилой Пазухина” (1891) предупреждал о том, что станет с “народом-богоносцем”, если он не будет “ограничен, привинчен, отечески и совестливо стеснен”: “через какие-нибудь полвека, не более (оказалось: через 26 лет - И.Б.), он из народа “богоносца” станет мало-помалу, и сам того не замечая, “народом-богоборцем”, и даже скорее всякого другого народа, быть может”.

К.Н. Леонтьев по справедливости является одним из наиболее актуальных русских философов XIX столетия. В лице Леонтьева русская мысль встретила наиболее серьезного и последовательного апологета государства и строгой православной церковности - не только XIX, но, пожалуй, и ХХ в. Даже наиболее близких ему в последние годы Достоевского, В. Соловьева отталкивала эта жёсткость социально-философских воззрений Л. Поздний славянофил и популяризатор славянофильства И. С. Аксаков находил у Л. “сладострасный культ палки”. Следует при этом заметить, на всякий случай, что Л. не был ни в коем случае “идеологом тоталитаризма” или тем более сторонником “диктатуры большинства над меньшинством”. Его государственничество было тоньше - обратим внимание на важные оттенки леонтьевской мысли: народ должен быть стеснен, но “отечески и совестливо”.

Доминирование в философии во второй половине XIX в . идей революционных демократов , народников и наконец социал-демократов, борющихся за проведение социалистических преобразований в нашей стране, не означало того, что социалисты не имели философской оппозиции. К числу тех, кто не разделял взглядов философов социалистической ориентации, принадлежали С. С. Гогоцкий (1813 — 1889), Н. Я. Данилевский (1822 — 1885), К. П. Победоносцев (1827 — 1907), П. Д. Юркевич (1827 — 1874), Н. Н. Страхов (1828 — 1896), К. Н. Леонтьев (1831 — 1891). Эти мыслители внесли большой вклад в развитие русской философии.

Один из самых ярких в плеяде названных философов — Константин Николаевич Леонтьев . Он — человек высокой принципиальности и православной религиозности. Суть его взглядов нашла отражение в работах: “Византизм и славянство”, “Храм и Церковь”, “Письма отшельника” и др.

Учитывая разногласия среди славянских народов, он, вопреки мнению Н. Я. Данилевского, пришел к выводу о том, что идея их объединения проблематична ввиду того, что значительная часть славян настроена прозападно. Мыслитель видел в византизме, лежащем в основе российской государственности, вопреки мнению П. Я. Чаадаева, положительное начало. Так как, по мнению Леонтьева, византизм помог государству выстоять в испытаниях, он считал пагубным для нашей страны шаги в направлении к социализму. Осознавая то, что социалистические идеи доминируют в умах многих представителей интеллигенции, наблюдая за действиями тех, кто во что бы то ни стало добивается перехода России к социализму, оценивая те средства, которые при этом применяются и предвидя результаты социалистических экспериментов в нашей стране, мыслитель пришел к выводу, что Россия обречена на гибель. Этот вывод с суровой прямотой был сформулирован в его работе “Письма отшельника”. Он полагал, что, хотя Россия и обречена на гибель, тем не менее, укрепив устои государства и наладив правильную восточную политику, ей удастся продержаться еще несколько сот лет. Думается, что данный вывод был сделан в качестве последнего предостережения социалистам, которые не понимали, что разрушая революционным путем, посредством насилия устои общества, они могут подорвать его жизнестойкость. Социалисты не допускали мысли, что новые устои общества, которые они собираются создавать, в исторической перспективе могут оказаться еще слабее разрушенных. Недальновидность и самонадеянность революционно настроенных философов и политиков обернулась развалом нашей страны на глазах ныне живущего поколения россиян на рубеже 80-90-х гг. XX в.

Концепция философии истории России, предложенная Леонтьевым, в противовес концепции философии истории, разработанной приверженцами социалистического выбора, осталась нереализованной. И поскольку она не опровергнута жизнью, то она не утрачивает своей привлекательности для некоторых теоретиков до сих пор.

Другим значительным философом второй половины XIX в., давшим критику многим сторонам общественной жизни своего времени и демократических умонастроений, был Константин Петрович Победоносцев. Свою многогранную философскую деятельность он сочетал со службой. Он был профессором Московского университета, членом Государственного совета и обер-прокурором св. Синода (1880 — 1905).

Важным в его философии стало понятие органической жизни, рассматриваемой как основа единства духовно-материального бытия. Высшей ступенью развития жизни является жизнь людей. Она представляет собой “свободное движение всех сил и стремлений, вложенных в природу человеческую; цель ее — в ней самой”. При этом мыслитель полагает, что “вся жизнь человеческая — искание счастья. Неутомимая жажда счастья вселяется в человеке с той минуты, как он начинает себя чувствовать, и не истощается, не умирает, до последнего дыхания. Надежда на счастье не имеет конца, не знает предела и меры: она безгранична, как Вселенная, и нет ей конечной цели, потому что начало ее и конец в бесконечном”. По Победоносцеву, “счастье, которого ищет человек, определяет судьбу его, отзывается несчастьем”. Однако достичь счастья дано немногим. Ибо жизнь не всем предоставляет возможность достичь счастья ввиду ее неустроенности. Следовательно, жизнь людей в рамках общества нуждается в организованности. В качестве организатора народной жизни выступает, по мнению мыслителя, власть. Он пишет: “Власть повсюду и особенно в России имеет громадную нравственную силу, которой никто не может отнять или умалить, если сама не захочет. Это право и сила отличать добро от зла и правду от неправды в людях и действиях человеческих. Эта сила, если постоянно употреблять ее, сама по себе послужит великим рычагом для нравственного улучшения и для подъема духа в обществе. Когда добрые и прямые почувствуют уверенность в том, что не будут перед властью смешаны безразлично с недобрыми и лукавыми, это придаст необыкновенную энергию роста всякого доброго семени”. Однако власть в России ослаблена, она плохо пользуется своей нравственной силой. В настоящее время, согласно Победоносцеву, “всем не равнодушным к правде людям очень темно и тяжело, ибо, сравнивая настоящее с прошлым, давно прошедшим, видим, что живем в каком-то ином мире, где все точно идет вспять к первобытному хаосу, и мы по среди всего этого брожения чувствуем себя бессильными”.

По мнению мыслителя, “жизнь течет в наше время с непомерной быстротою, государственные деятели часто меняются, и потому каждый, покуда у места горит нетерпением прославиться поскорее, пока еще есть время и пока в руках кормило”.

Победоносцев считает, что безответственное законотворчество разрушает начала народной жизни. Быстрота обобщающих выводов и безапелляционность их выражения в законах обеспечивает политикам успех. Правильность, проверяемость этих выводов превращается в дело несущественное. Если общество не располагает механизмами проверки безответственных и ошибочных выводов и отмены вредных для него законов, то оно испытывает большие трудности и потрясения.

Мыслитель с сожалением констатирует: “Поразительно, с какой легкостью ныне создаются репутации… получаются важные общественные должности, сопряженные с властью, раздаются знатные награды. Невежественный журнальный писака становится известным литератором и публицистом… недоучившийся юноша становится прокурором, судьей, правителем, составителем законодательных проектов; былинка, вчера только поднявшаяся из земли, становится на место крепкого дерева.… Все это — мнимые, дутые ценности, а они возникают у нас ежедневно во множестве на житейском рынке…. Многие проживут с этими ценностями весь свой век, оставаясь в сущности пустыми, мелкими, бессильными, непроизводительными людьми” . Далее он продолжает: “Наше время — есть время мнимых, фиктивных искусственных величин и ценностей, которыми люди взаимно прельщают друг друга; дошло до того, что действительному достоинству становится иногда трудно явить и оправдать себя, ибо на рынке людского тщеславия имеет ход только дутая блестящая монета”. Трагизм этого времени заключается в том, что “одна ложь производит другую, когда в народе образуется ложное представление, ложное мнение, ложное верование; правительству, которое само заражено этой ложью, трудно вызвать ее из народного понятия; ему приходится считаться с нею, играть с нею вновь и поддерживать свою силу в народе искусственно, новым сплетением лжи в учреждениях, в речах, в действиях, — сплетением, неизбежно порожденным первой ложью”.

Согласно Победоносцеву, вера в демократию заключает в себе самую большую ложь его времени. Лживая демократия провоцирует национальные движения, которые разрушают единое государство. Философ считал, что демократия не способна устранить бездонной пропасти между богатыми и бедными. Наоборот, она ведет к хаосу, а затем к диктатуре.

Характеризуя парламентаризм, как выражение демократии Победоносцев пишет: “По теории парламентаризма должно господствовать разумное большинство; на практике господствует пять-шесть представителей партий; они, сменяясь, овладевают властью.”. При этом огромную роль в организации обмана избирателей способна сыграть печать, которая деспотично навязывает массе угодное ее владельцам мнение. Победоносцев вопрошает: “Можно ли представить себе деспотизм более насильственный, чем деспотизм печатного слова? И не странно ли, не дико ли и безумно, что о поддержании и сохранении именно этого деспотизма хлопочут всего более ожесточенные поборники свободы, вопиющие с озлоблением против всякого насилия, против всяких законных ограничений.”.

Философ полагал, что человек, способный к бескорыстному служению обществу по зову долга, “не пойдет заискивать голоса, не станет воспевать хвалу себе на выборных собраниях”, а будет трудиться в рабочем углу. Наградой же ему будет не рукоплескание толпы, а осознание честно исполненного долга.

К. П. Победоносцев и К. Н. Леонтьев пытались критиковать государственную власть справа, в отличие от революционных демократов не за то, что она слишком жестока, а, наоборот, за то, что она нерешительна и мягкотела. Они полагали, что решительными мерами со стороны государственной власти еще можно спасти Россию, но в то же время понимали и то, что правительство на это уже не способно.

К.Н. Леонтьев

Моя литературная судьба{1}

Автобиография Константина Леонтьева

Ars Longua, Vita Brevis!

Посвящается друзьям и поручается С.П. Хитровой

Приезд в Москву и поступление в Угрешскую обитель{2}

1874–1875 гг

Из Калуги по окончании всех дел по имению мы с Георгием в Ечкинском тарантасе доехали до Ивановской станции, оттуда по железной дороге до Москвы. Сначала я занял порядочный номер в Лоскутной гостинице Мамонтова. Первое мое посещение было опять Иверской Божьей Матери. Я просил (конечно!) о продлении моей земной жизни и о том, чтобы в делах литературных мне суждено было наконец узреть правду себе на земле живых. Я надеялся и не унывал, но до сих пор, как оказалось, напрасно. Мне опять пришлось видеть искреннее сочувствие и слышать самые лестные похвалы от одних людей и самую странную несправедливость, самое убийственное равнодушие от других, именно от тех, кто мог что-нибудь сделать.

Со мной была первая и совсем исправленная часть книги «Византизм и славянство», которую я собирался отдать на прочтение Погодину и другим славянофилам. Были еще с весны взятые мной у княгини Лины Матвеевны Голицыной рекомендательные письма к княг. Трубецкой и кн. Черкасскому. Еще были у меня отрывки из второй части Византизма, которая еще неисправленная лежала у Каткова, и начало второй части Одиссея, которую я почти насильно принуждал себя писать, гостя в августе в Оптиной Пустыни. Такой обширный, объективный труд требовал большого досуга воображению; нужно в таком произведении, чтобы оно вышло недурно, обдумывать беспрестанно все, даже самые внешние обстоятельства, иногда и вовсе придумывать их, сообразуясь с местностью и другими возможностями. Героя я выбрал неудобного: красивого и умного юношу, загорского купеческого сына, но боязливого, осторожного, часто хитрого, в одно и то же время и расчетливого, и поэта, как многие греки. Все изображается тут нерусское: надо большими усилиями воображения и мысли переноситься в душу такого юноши, становить себя беспрестанно на его место, на котором я никогда не был. Русские люди являются тут уже совсем объективно: в числе других лиц разных наций и вер. Не надо чрезмерной идеализацией русских внушать к себе недоверие; а вместе с тем самая правда жизни, сам реализм (хорошо понятый) требует давным-давно (с самых времен Онегина и Печорина) возврата к лицам более изящным или более героическим. Сам Тургенев насилу-насилу доработался до Лаврецкого и до блестящего отца в «Первой любви». Гр. Л. Толстой насилу-насилу решился создать Андрея Болконского. До того всех опутала тина отрицания и гоголевщина внешнего приема.

К тому же разнообразных лиц – турок, греков, европейцев в Одиссее много. Понятно, сколько умственной свободы, сколько досуга воображения надо, например, чтобы, с одной стороны, сократить до размера других лиц консула Благова, который как бы составлен из Ионина, Хитрова и, разумеется, меня самого, а с другой, расширить и отделить друг от друга мусульман, действующих в романе. Мы так мало знакомы с мусульманами, нам так трудно узнать живые черты их домашнего быта, их всех так легко можно сделать на одно лицо, что изображение их требует несравненно большего внимания, чем изображение греков, которые хотя весьма несхожи с нами психологически, но имеют с нами так много общего в историческом воспитании, в религиозных ощущениях и т. д.

А молодого русского консула – светского человека и художника по натуре, которого многие любят в книге и которого я сам люблю - изобразить трудно по противоположной причине: слишком легко впасть в безличную идеализацию своих собственных хороших чувств, приятных воспоминаний и даже некоторых из тех хороших свойств, которые автор знал и сознавал в самом себе.

Я вовсе не хочу нападать на несколько безличную и возвышенно бледную идеализацию; напротив того, она, пожалуй, и есть художественный идеал мой, по естественной реакции против гадкой и грубо осязательной мелочности, в которую впадает большинство лучших писателей нашего времени (особенно англичане и русские, французы теперь лучше). Но… Мадонна, почти иконописно идеализированная хоть бы кистью Ingres"a, была бы вовсе не на месте на хорошей реалистической картине Ге. Ее надо изобразить особо, на другом полотне. Вот это все надо обдумать, обсудить, схватить и поскорее написать… Надо, чтобы роман был бы хоть сносен в моих собственных глазах, прежде всего («Ты сам свой высший суд»). Больше я от Одиссея и не требую; это не «Генерал Матвеев», которого я обожаю и которого хотел бы довести до высшей степени совершенства.

Одиссей вовсе не любимый сын мой; я вижу в его манере очень много обыкновенного, но я хочу, чтобы и он держал себя в обществе, по крайней мере, прилично. Нельзя чтобы мой сын был просто слит из газетных известий и т. п., как антипольские романы Крестовского, или подслуживался бы только Катковской умеренной морализации, как напрасно и неудачно поднятый «Вопрос» г. Маркевича (я говорю так потому, что именно те лица, которые Маркевич хотел более осудить – мать и гвардеец, вышли милее и понятнее других, особенно этого урода-сына.

Вот почему я говорю, что мне Одиссея кончать трудно. Надо много мыслить, а я утомлен нестерпимо и мне хочется только думать. А если уже мыслить, то над чем-нибудь более решительным, над «Прогрессом и развитием» и т. п., а не над жизнью маленького Эпира, сколько бы в ней ни было грации и оригинальности.

Итак, я в Оптиной едва-едва мог написать две главы, как неотложные по имению дела уже вызвали меня в Калугу.

В гадкой редакции на Страстном бульваре что-то переделывали, и Катков в это время (в конце сентября? в начале октября?) был в своем Михайловском дворце. В редакции секретари мне сказали, что вторую часть «Византизма» он взял с собой и читает ее.

Я был в этом дворце еще летом, и горбатый Леонтьев угощал меня там под вечер плохим и слабым чаем.

У меня сердце (художественное сердце) разрывается, когда я смотрю на это жилище, заселенное теперь Катковым и Леонтьевым! (Хотя последнего я и люблю до известной степени.)

Я не знаток декоративной археологии и никак не могу вспомнить, в каком старинном вкусе отделан этот маленький дворец (или скорее прекрасный барский дом) во вкусе реставрации, rococo или Pompadour – не знаю. Но знаю, что глаз отдыхает на этих гостиных с расписными потолками, со свежей изящной мебелью не нынешнего фасона, с мраморными столами, яшмовыми вазами и т. п. Кажется есть и штоф на стенах. Здесь бы Хитровым принимать гостей; ибо одно дело их недостатки, их пороки даже, и другое дело их декоративность. Породистая, дорогая собака кусается иногда; можно прятаться от нее, можно ее прибить, убить, толкнуть (как иногда и я старался бивать и толкать словами Хитровых, когда они уж очень бывали злы или невежливы в своей изящной prepotence), но нельзя же сказать, что собака неумна, некрасива, не декоративна оттого, что она меня укусила. А если приручить ее (как мне удалось под конец моей жизни в Царьграде приручить немного Хитровых, то лаской, то дракой, то терпеньем), – то воспоминание остается очень хорошее.

Я как увидал летом этот дом, снаружи пошлый, но внутри очаровательный, так мне сейчас же пришли на ум все эти гостиные Rambouillet, Dudeffand, M. Recamier, Stael и т. д., в которых встречались военный и дипломатический гений, литературный дар, поэзия и мысль, остроумие и облагороженные страсти. Я подумал, кого бы я желал здесь видеть?.. И не нашел никого удобнее для этой цели Софии Петровны Хитровой… Пусть бы она в этом доме являлась: то в своей длинной белой блузе с розовыми и палевыми бантами, которую она надевает будто бы от усталости, или в том темно-лиловом платье и свежих розах, в которых она ездила со мной в Игнатьевскую больницу…

Пусть бы она тут играла с Ветой, пусть бы рисовала (стараясь только нижнюю часть лиц не так укорачивать), пусть бы читала стихи Толстого, пусть бы говорила дерзости; то выгоняла бы доброго Зыбина Бог знает за что? за то только, что он водевильный jeune-premier; слушала бы мое чтение по вечерам, восхищалась бы моим умом… Чтобы Цертелев был тут, чтобы мадам Ону сверкала умом (но только, чтобы она не говорила с хозяйкой дома о воспитании детей!), чтобы Губастов лукаво молчал на кресле…

Пусть бы непреклонный юрист, ее муж, переводил бы здесь Гейне, показывал бы нам свой стан, выправленный и личною гордостию, и кавалерийской службой, свой профиль германского рыцаря, свой славянский дух (хотя бы и не всегда верно понятый), свой взгляд Cesar Bordjia, свою хладную закоснелую ярость на всех чем-нибудь высших и даже равных ему, свою снисходительность к Нико, Джою или Перипандопуло… Пусть бы даже он и мне по-прежнему говорил 1000 неприятностей, вздора и неправды (притворяясь большею частью, что не понимает меня)… все это было бы кстати в таком изящном доме…

К.Н. Леонтьев в своих воззрениях стремился соединить строгую религиозность со своеобразной философской концепцией, где проблемы жизни и смерти, восхищение красотой мира переплетаются с надеждами на создание Россией новой цивилизации. Свою теорию он называл "методом действительной жизни" и полагал, что философские идеи должны соответствовать религиозным представлениям о мире, обыденному здравому смыслу, требованиям непредвзятой науки, а также художественному видению мира.

Леонтьев Константин Николаевич (1831-1891 гг.), философ, писатель, публицист. Родился в селе Кудиново Калужской губернии. В 1850 г. поступил в Московский университет на медицинский факультет, который окончил в 1854 г. С 1854 по 1856 г. был военным лекарем, участвуя в Крымской войне. Начал заниматься литературной деятельностью и написал несколько повестей и романов в т.ч. "Подлипки", "В своём краю". В 1863 г. Леонтьева назначают секретарём консульства на остров Крит и он около 10 лет находится на дипломатической службе. В этот период сформировались его социально-философские взгляды и политические симпатии, склонность к консерватизму и эстетическому восприятию мира. В 1871 г. Леонтьев переживает глубокий духовный кризис, вызванный противоречиями в литературных притязаниях на известность между ним и Л. Толстым, у которого вышла "Война и мир", буквально оттеснившая литературный труд Леонтьева. Он оставляет дипломатическую карьеру и принимает решение постричься в монахи, с этой целью подолгу бывает на Афоне, в Оптиной пустыни. В Николо-Угрешском монастыре провёл несколько месяцев как послушник, но не выдержал насмешек и издевательств монахов, которые посчитали его приход барской блажью. Монахом он станет только перед самой смертью. В 1891 г. Леонтьев заявил о себе как об оригинальном мыслителе, в написанных им в этот период работах: "Византизм и славянство", "Племенная политика как орудие всемирной революции", "Отшельничество, монастырь и мир. Их сущность и взаимная связь (Четыре письма с Афона)", "Отец Климент Зедергольм" и других.

Умер Константин Николаевич 13(24) ноября 1891 г . в Сер гневом Посаде, где и был похоронен.

Центральная идея философии Леонтьева - стремление обосновать целесообразность переориентации человеческого сознания с оптимистически-эвдемонистской установки на пессимистическое мироощущение. Первое и главное с чем мы сталкиваемся, размышляя о "вечных" проблемах, которые традиционно относят к компетенции философии и религии, - это всесилие небытия, смерти и хрупкости жизни, моменты вхождения и торжества которой неизбежно сменяются разрушением и забвением. Человек должен помнить, что Земля - лишь временное его пристанище, но и в земной своей жизни он не имеет права надеяться на лучшее, ибо этика со своими идеалами бесконечного совершенствования далека от истин бытия. Единственной посюсторонней ценностью является жизнь как таковая и высшие её проявления - напряжённость, интенсивность, яркость, индивидуализированность. Они достигают своего максимума в период расцвета формы - носительницы жизненной идеи любого уровня сложности (от неорганического до социального) и ослабевают после того, как этот пик пройден и форма с роковой неизбежностью начинает распадаться. Момент её наивысшей выразительности воспринимается человеком как совершенство в своём роде, как прекрасное. Поэтому красота должна быть признана всеобщим критерием оценки явлений окружающего мира. Больше залогов жизненности и силы - ближе к красоте и истине бытия. Другая ипостась прекрасного - разнообразие форм. И поэтому в социокультурной сфере необходимо признать приоритетной ценностью многообразие национальных культур, их несхожесть, которая достигается во время их наивысшего расцвета. Тем самым к теории культурно-исторических типов Н. Данилевского К. Леонтьев делает существенное дополнение, носящее эсхатологическую окраску: человечество живо до тех пор, пока способны к развитию самобытные национальные культуры; унификация человеческого бытия, появление сходных черт в социально-политической, эстетической, нравственной, бытовой и других сферах есть признак не только ослабления внутренних жизненных сил различных народов, движения их к стадии разложения, но и приближения всего человечества к гибели. Ни один народ не является, по мысли Леонтьева, историческим эталоном и не может заявлять о своём превосходстве. Но ни одна нация не может создать уникальную цивилизацию дважды: народы, прошедшие период культурно-исторического цветения, навсегда исчерпывают потенциал своего развития и закрывают для других возможность движения в этом направлении.

Леонтьев формулирует закон "триединого процесса развития", с помощью которого надеется определить на какой исторической ступени находится та или иная нация, так как признаки, сопровождающие переход от первоначального периода "простоты" к последующему - "цветущей сложности" и конечному - "вторичного смесительного упрощения", - однотипны:

  • - на первой стадии некое национальное образование аморфно. Власть, религия, искусство, социальная иерархия существуют лишь в зачаточной форме. На этой стадии все племена почти неотличимы друг от друга;
  • - на второй стадии - наибольшая дифференцированность сословий и провинций и власть сильной монархии и церкви, складывание традиций и преданий, появление науки и искусства. Это - вершина и цель исторического бытия, которая может быть достигнута тем или иным народом. Она также не избавляет от страданий и ощущения творящейся несправедливости, но, по крайней мере, это стадия "культурной производительности" и "государственной стабильности";
  • - третья, завершающая стадия, характеризуется признаками, сопровождающими регрессивный процесс, - "смешением и большим равенством сословий", "сходством воспитания", сменой монархического режима конституционно-демократическими порядками, падением влияния религии и т.п.

Через призму закона "триединого процесса развития" Европа видится Леонтьеву безнадёжно устаревшим, разлагающимся организмом. В дальнейшем её ждёт упадок во всех сферах жизни, общественные неустройства, косность жалких мещанских благ и добродетелей.

Первоначально К. Леонтьев разделял надежды Н. Данилевского на создание нового восточнославянского культурно-исторического типа с Россией во главе. Россия, по Леонтьеву, стала государственной целостностью позже, чем сложились европейские государства, и своего расцвета она достигла в период царствования Императрицы Екатерины II, когда небывало возрос авторитет и сила абсолютизма, дворянство окончательно сложилось как сословие и начался расцвет искусств. Укрепление её исторических "византийских" устоев: самодержавия, православия, нравственного идеала разочарования во всём земном, изоляция от гибельных европейских процессов разложения - таковы средства задержать её по возможности на более долгое время на стадии культурно-исторического созидания.

Со временем Леонтьев всё больше разочаровывается в идее создания Россией новой цивилизации в союзе со славянским миром. Славянство представляется ему проводником европейского влияния, носителем принципов конституционализма, равенства, демократии. Вообще XIX в. становится для него периодом, не имеющим аналога в истории, поскольку влияние народов друг на друга приобретает глобальный характер, традиционный процесс смены культурно-исторических типов готов прерваться, что чревато "концом света", бедствиями, неизвестными доселе людям. Гибнущая Европа вовлекает в процесс своего "вторичного смесительного упрощения" всё новые нации и народности, что свидетельствует о появлении всеобщих смертоносных тенденций. Люди отуманены "прогрессом", внешне манящими технологическими усовершенствованиями и материальными благами, по сути, стремящимися ещё быстрее уравнять, смешать, слить всех в образе безбожного и безличного "среднего буржуа", "идеала и орудия всеобщего разрушения". Россия может на одно-два столетия продлить своё существование в качестве самобытного государства, если займёт позицию "изоляционизма", то есть отдаления от Европы и славянства, сближения с Востоком, сохранения традиционных социально-политических институтов и общины, поддержания религиозно-мистической настроенности граждан. Если же в России возобладают всеобщие тенденции разложения, то она будет способна даже ускорить гибель всего человечества и свою историческую миссию создания новой культуры превратит в апокалипсис всеобщего социалистического заблуждения и краха. Будущее человечество предстанет тогда в виде раздробленного существования однообразных отдельных политических образований, основанных на механическом подавлении и объединении людей, неспособных уже породить ни искусства, ни ярких личностей, ни религий.

Леонтьев при всей своей склонности к укреплению "устоев" не был ортодоксальным теологом. Православие как религия "страха и спасения" не было в его представлении единственной силой, способной спасать и сохранять. "Культурородной" и социально-организующей была для него любая государственная религия - мусульманство, католицизм и даже язычество, возвращающие членам общества мистический настрой. Незадолго до смерти он писал В. Розанову, что и всемирная проповедь Евангелия, по его мнению, может иметь последствия, аналогичные результатам современного "прогресса": стирание культурно-исторических особенностей народов и унификацию личностей.

В философском наследии Леонтьева присутствуют два равновеликих центра притяжения:

  • - во-первых, культура, произрастающая в недрах государственно оформленной социально-исторической общности;
  • - во-вторых, человек с "бесконечными правами личного духа", способный ниспровергать установления, обычаи и противоборствующий историческому року.

В зависимости от того, какая идея превалировала, мысль его приобретала черты идеологии тоталитарного типа либо превращалась в предтечу философии экзистенционализма, с принципами абсолютной свободы человеческого духа и неподвластности его стихиям мира. Возникали и иные идеи.

В целом мировоззрение К.Н. Леонтьева, отдельные его взгляды повлияли на развитие философии в России, формировании собственных идей B.C. Соловьёва, H.A. Бердяева, СН. Булгакова, П.А. Флоренского и других мыслителей.